Блаженны неприхотливые!
А над городом, над мухой-проказницей, упавшей в пьяные чернила вечера, неслось:
– O dolce Napoli,
O soul beato,
Ove sorridere
Volleil creato…
Луна катилась вниз с гребня полуночи, когда он сидел на балкончике, сочиняя новую песню. Клочок бумаги с записью первой строфы, припева и краткой табулатуры был зажат в руке. Ловя за хвост сквозную рифму, ускользавшую от охотника, Петер не заметил, как разжал пальцы. Белая бабочка вспорхнула с его руки; подхвачена ветром, взлетела над витой решеткой ограждения. Кинувшись ловить беглянку, Сьлядек опоздал: бабочка отлетела дальше, словно дразнясь, зависла в воздухе и опустилась на балкон соседней комнаты, увязнув в завитушках тамошней решетки.
Вспомнить?
Записать еще раз?
Увы, быстро стало ясно: память сохранила далеко не все. С тоской бродяга глядел на чертов клочок, раздумывая: взять у слуги палку и дотянуться? Слуга начнет задавать вопросы, потом долго искать палку… К тому же, если неудачно зацепить – высвободится и улетит без возврата. Обратиться к хозяину с просьбой открыть комнату? Искать постояльца, который живет там?! Ни один из вариантов не вызывал радости. А запись дразнилась, трепетала от вздохов ночи, грозя снова уйти в полет. Неизвестно, выпитый ли кувшин вина был тому причиной, или это сказалась общая бесшабашность неаполитанцев, отравив душу ядом отваги, но минуту спустя храбрец Петер Сьлядек уже карабкался через огражденье своего балкончика, намереваясь по узкому карнизу перебраться на соседний.
Возбуждение находило в сердце привычный отклик, делаясь словами и музыкой. Любовник лез на балкон к вожделенной синьорите. Песня продолжалась, делаясь серенадой, мольбой о страсти; ее средоточьем и окружающим миром, ядром и целью был дьявольский, божественный, беглый клочок бумаги. Обладать им – достичь рая. В комнате темно, постоялец наверняка пьет кьянти в кабачках набережной, ни одна живая душа не заметит ловкого бродягу…
Он стоял на чужом балконе. Он сжимал беглянку-бабочку, стараясь не отряхнуть пыльцу слов с нежных крылышек, переводя дух, прежде чем отправиться восвояси, – когда в замке щелкнул ключ.
Дверь в комнату отворилась.
Пожалуй, впервые идея «Да будет свет!» вызвала столько безмолвных проклятий. Скорчась в углу, прижавшись к решетке, которая вдруг стала горячей адской сковороды, Петер не видел ничего, кроме огонька свечи. Огонек плыл в комнату из коридора гостиницы, на миг задержавшись в дверном проеме. Поверх слепящего язычка качнулось бледное марево, обретая черты. Лицо Андреа Сфорца сейчас походило на карнавальную маску-баула: белый лик из фарфора, белый, неестественно длинный нос, белые зубы. Сравнение нарушала лишь черная линия усов. Комната вокруг целителя впитывала жалкий свет, чтобы наполниться тенями. Немо распевая «Санта-Лючию», тени следили за постояльцем едва ли не пристальней, чем Сьлядек с балкона.
Разве что тени не молили Господа о возможности удрать.
Синьор Сфорца остановился у стенного кенкета, но поджигать свечи, специально укрепленные в этом приспособлении, раздумал. Наклонился, открыл крышку дорожного сундучка. Извлек чашу в форме венчика лилии, сделанную из благородного, узорчатого серпентина и оправленную в серебро. Ножку чаши обвивал ужасный аспид, наклонив головку над распахнутым венчиком: словно намеревался излить туда яд. Достав, помимо чаши, нечто продолговатое, завернутое в чистое полотно, Андреа направился к столу и сел в кресло.
– Ромео! – позвал он. – Мой мальчик, я жду!
Юноша-безумец, прежде топтавшийся в коридоре, вошел – нет! вбежал! – в комнату. Укоризненно качнув головой, целитель встал, тщательно запер входную дверь на засов и опять вернулся к столу. Тени делали лицо сумасшедшего Ромео почти разумным, но жуток был сей искусственный разум, не в силах наполнить смыслом поведение юноши. Люди с ясным рассудком не умеют так приплясывать, дрожать в нетерпении, издавать молящие звуки; люди с ясным рассудком делают все это, но иначе, совсем по-другому…
Развернув полотно, Андреа Сфорца взял ланцет.
Прокалил лезвие над огнем свечи.
Безумец стоял без движения. Лишь слабо застонал, будто в экстазе, когда ланцет надрезал жилу на запястье. В чашу, смачивая головку аспида, потекла черная струя. Крови целитель взял немного; почти сразу он поднес руку сумасшедшего к своему рту.
Окаменев, пытаясь срастись с вензелями решетки, Петер Сьлядек умирал от страха. Перед ним был самый настоящий стрега. В Афинах такой колдун звался «стригес»; у валахов – «стригой», но везде его гнусная родословная уходила корнями в древнеримского стрикса, оборачивавшегося совой, чтобы ночами сосать кровь у невинных детей. Упыри подобного рода не знали границ и рубежей, встречаясь всюду под разными именами, но лишь тонкие духом итальянцы додумались до стреги-кровопийцы, делающего свое мерзкое дело элегантно, не без доли изящества. Добавь кошмару привлекательности, и ты получишь армию фанатиков-последователей. Некий Пико делла Мирандола из Болоньи даже написал ученый труд «Стрикс», где описывал дюжину недавних судебных процессов, имевших место в Бреции и Сондрио. К сожалению, обвиняемые пошли на казнь, так и не сознавшись в своем грехе, поэтому Мирандола всячески сетовал на лживость и запирательства колдунов.
Сквозняк качнул пламя свечи.
Рука безумца и лицо колдуна над ней вдруг сделались невероятно отчетливы, и Петер не сумел сдержать крика. Почему-то увиденное оказалось много страшнее предполагаемых клыков, впившихся в плоть. Тем более, что никаких клыков не было и в помине. Андреа Сфорца отнюдь не пил кровь из отворенной жилы.